Category: литература

Category was added automatically. Read all entries about "литература".

Holden Caulfield

Дзуйхицу: Man of Letters

Мне тут недавно исполнилось 26.
Самое время задуматься о бессмертии.

Шучу.

Впрочем, протирая нимб, замечу, что мне очень сложно представить себе что-то хуже бессмертия. Да нет, понизим планку - хуже долголетия:

Несчастный друг! средь новых поколений
Докучный гость и лишний, и чужой...


Пушкин все сказал. В 26 лет, кстати (а чего добился ты?).
Но я о другом.

А что я оставлю, когда я уйду,
Чем имя в потомках прославлю?
Наследства не будет. Имейте в виду:
Я вам ни хрена не оставлю.


Меня с детства занимала одна картина: Пьера Кюри переехал конный экипаж. Раздавленная колесом черепная коробка, мозги текут по парижской мостовой. Пока мозги были в черепной коробке, они успели наделать открытий на Нобелевскую премию по физике. Секунда - и эти самые мозги превратились в никому не нужную жижу. А ведь в них мог быть материал еще на три Нобелевские премии.

Я не склонен переоценивать свои мозги, да и конный экипаж я видел в последний раз по телевизору; нам всем однажды придется, по выражению Джордж Элиот, rest in unvisited tombs. И все же: когда мои мозги превратятся в никому не нужную жижу, потеряет ли мир хоть что-нибудь? Кроме мысли "хочу печеньки", разумеется - ее и вы за меня подумать можете.

На всякий случай, для потомков: хочу печеньки.
Дата, подпись. Кратко и афористично. Вклад в мировую литературу сделан, крыловистам второй половины XXIII века будет о чем поспорить.

Но мне все равно кажется, что печеньки - не потолок: в моих мозгах еще куча всякой выпечки, а по утрам - еще и пуддинг. С изюмом. Переходы от Джордж Элиот до печенек за одно предложение. Переходы от малоизвестных ленинградских поэтов до мозгов Пьера Кюри на парижской мостовой за один абзац. Пуддинг, опять же, тут где-то был. И это я еще трезвый.

Сейчас будет еще один переход, крепитесь.

Я очень люблю Кристофера Хитченса. Так вышло, что большая часть написанного им дошла до меня уже после его смерти, но Хитченс для меня в каком-то смысле никогда не умирал: он написал и наговорил за свою жизнь столько, что даже при весьма энергичном чтении я до сих пор открываю для себя что-то новое. Ну не написал Хитченс некролог Киссинджера - что с того? Он Киссинджера живьем закопал, не выходя из-за стола.

Сам Хитченс читал так, как запойные похмеляются. Про Оруэлла он однажды сказал, что хотел бы прочесть каждую букву, им написанную. И вот это, как мне кажется - лучшее определение писательского успеха.

Я не Оруэлл и не Хитченс. Чего уж душой кривить: в плохие дни я немногим лучше Мураками (почесал самомнение). Но мои буквы иногда складываются в слова, а слова - в предложения с крайне спорной пунктуацией, и если кому-то однажды захочется прочесть если не каждую, то хотя бы каждую вторую букву (пшл в жп, лнвй кзл), свой конный экипаж я приму, как Сократ - мохито с цикутой. Спокойно и без воспоминаний о кратких романтических отношениях с чьей-то мамой.

В общем, дзуйхицу. Прекрасный жанр японской литературы, которым любил баловаться Хяккэн Утида - герой последнего фильма Акиры Куросавы. Для вящего сходства осталось кота завести.

В завершение - контрольным выстрелом в вечность - хайку:

На голой ветке
Сидит ворона одиноко,
А в клюве - сыр.


Holden Caulfield

Хокку в прозе и с комментариями, но всё равно ведь ничего не будет понятно

Я проснулся в два часа ночи.

Игорь уже спал; я, боясь распугать темноту, затаившуюся по углам в суеверном страхе перед рассветом, неровной походкой дошёл до кухни. Повернул тумблер на плите, зажёгся нервный оранжевый огонёк.
В холодильнике была бутылка воды. Открыл, сделал пару глотков и почувствовал, как холодный электролит алкоголем растекается по венам.
На подоконнике была пачка его любимых сигарет, название которых я никак не мог запомнить. Коричневые, со вкусом вишни. Закурил от плиты, потому что зажигалка только брызгала искрами, не давая огня.
В курении мне всегда нравились три вещи: вкус первой затяжки, которая всегда отличается от остальных, серебристый дым и вкус последней затяжки: разогретый фильтр начинает пропускать горькие смолы, которые обжигают язык, а огонёк, наконец, согревает пальцы.
Я всегда цепляюсь за мелкий физиологизм.

Открыл окно, свежий ноябрьский вакуум как сель хлынул с подоконника на пол.
За окном не было ничего. Ни города, ни огней, только густая чернота. Где-то вдалеке почему-то проехала машина и растворилась, рассыпалась на субатомарные частицы.

За окном не было ничего, только большая чёрная дыра, заглотившая вселенную, медленно вращалась неподалёку.
Я улыбнулся совсем не удивительному обстоятельству, что моя квартира - последнее место во вселенной, не проглоченное чёрной дырой. Я с самого начала знал, что так и будет.
Дым от сигареты тонкой струйкой убегал в чёрную дыру и пропадал за горизонтом событий. Ради развлечения я уронил с подоконника пачку сигарет. Она вопросительно зависла в воздухе и медленно поползла к полу. Как я и думал. Время замедлялось, горизонт событий был совсем рядом.
Я затушил сигарету об пепельницу и пошёл обратно. В замедляющемся времени это заняло несколько миллиардов прежде привычных лет. Пока я шёл по коридору, я, чтобы развлечься, вспомнил до буквы все книги, которые когда-либо читал, прокрутил в голове все услышанные когда-либо мелодии и увиденные фильмы. Я доказал в уме теорему Ферма для n>3 (удивившись простоте доказательства и тому, что целому миру для этого понадобилось 300 лет), понял, как в Стандартной модели концы сводятся с концами и без всякого бозона Хиггса, и пришёл к научно обоснованному выводу, что Копенгагенская интерпретация никуда не годится.
К тому моменту, когда я вошёл в спальню, я знал о мире всё, и мир решительно перестал быть интересным. Во мне окончательно сформировалась идея совершенного романа, который я всегда хотел написать. Я, впрочем, отчётливо помню, что мысль о том, что для того, чтобы написать даже первую букву в нём, в замедляющемся времени мне потребуется несколько триллионов лет, меня несколько огорчила.
Какое некрасивое сложноподчинённое предложение получилось.

Игорь по-прежнему спал.
Я дошёл до окна, открыл его и увидел, как карниз медленно распадается на атомы и тонкой струйкой утекает в чёрную дыру.
Я сел у изголовья. Стена с окном полыхнула изнутри синеватым светом и исчезла за какой-то квинтиллион прежних лет. Боясь разбудить Игоря, я осторожно провёл рукой по его волосам. Укрыл его одеялом потеплее: в прогнозе погоды этой ночью обещали тепловую смерть вселенной, а батарею вместе со стеной уже утащило в чёрную дыру.
Ноги без тапочек совсем замёрзли, поэтому я забрался под одеяло, обнял Игоря и закрыл глаза. Вспомнил, что забыл выключить плиту на кухне, но потом подумал, что её, пожалуй, уже нет, и успокоился.
Повернувшись спиной к вечности, я спокойно уснул. Последнее, что я помню, была мысль, что, когда всё повторится вновь через пятнадцать миллиардов лет, нужно купить новую зажигалку.

Posted via LiveJournal app for iPad.

Holden Caulfield

Джебран Халиль Джебран

Нет, это не заклинание древнеарабских жрецов.
Сегодня я хочу рассказать немного о человеке, с которого началась вся современная арабская литература, человеке, виртуозно владевшем пером и кистью, человеке, который с величайшим благородством относился к языку своего народа, к своей родине, даже будучи оторванным от родного Бшарре где-то высоко в зелёных кедрах ливанских гор.
Но начну с музыки. Амр Диаб:




"... тамалли маъак... уа ляу хатта бъиде ънни...
тамалли маъак... маъак альби, маъак рохи...
"

Ты владеешь языком, когда начинаешь чувствовать через него красоту.
Арабский язык однажды назвали "люгат аль-камр" - "языком луны". Отрываясь от политического перевода, экономических отчётов Лиги арабских государств, даже от Корана (несуразный там язык... за редким исключением пары сур), понимаешь, что одному народу достался великий дар.



В истории арабской культуры есть человек, который блестяще использовал этот дар, сделав арабский язык тем, чем он, по-моему, должен быть - не орудием труда, а резцом творца. Джебран Халиль Джебран.

Джебран, пожалуй, не читаем на русском (моя любимая цитата из Бродского: "... Платонов не переводим... и счастлив тот народ, на язык которого он не переводим" - хотя здесь не об этом). Любой переводчик оказывается в безвыходной ситуации - упростить текст нет никакой возможности, он просто потеряется (всё равно, что стихи пересказывать прозой), а следовать во всём оригиналу означает пользоваться очень книжным языком с нагромождением эпитетов и невероятными рядами синонимов (посоревнуйтесь с арабским языком в синонимии, попробуйте - ни один язык не выдержит, готов на что угодно поспорить). Вот и получается, что герои Джебрана говорят совершенно библейским языком, кидаясь деепричастными оборотами направо и налево (и упаси боже сказать "рот" вместо "уста" - уроните текст).

Но вот для арабского языка это естественно. Есть вещи, совершенно не переводимые и не объяснимые, настолько тонкие оттенки, что о них можно очень долго спорить. Начиная с названия романа "Аль-аджнихату ль-мутакяссира" - "Сломанные крылья": если углубиться в арабскую грамматику, то окажется, что "сломанный" - это "мукяссар", если вы имеете ввиду, что эти крылья кто-то сломал, а до этого они вполне нормально функционировали (поехидничаю немного). А вот "мутакяссир" - это действительное причастие, и не от глагола "ломать", а от глагола "ломаться, разбиваться". Идея проста - крылья с самого начала таковы, никто их не ломает, и их обладатели обречены сами по себе. Измени породу глагола и изменится смысл. А вот теперь объясните всё это по-русски, да ещё так, чтобы на обложку книги поместилось (название, всё-таки). Это мой взгляд, с ним можно поспорить, но всё же.

Язык Джебрана очень тонок, пластичен, изыскан и в то же время строг, как куфическая вязь. Мудрый старик-отец возлюбленной главного героя у него носит имя Фарис Караме - и уже в имени угадываются, читаются его черты: "карим" по-арабски означает "благородный". В каждом слове звучит музыка, слышно, как колышутся ветви сикаморы над головой (простой подбор - "райяхин", "хубб", "нафс" - и ты слышишь этот шелест), как пахнет базилик в саду, как лунный свет отбрасывает тени на землю, как остро вычерчена вершина Саннина на фоне темнеющего звёздного неба.

И - самые нежные чувства к своей родине. Красотой Ливана пропитано всё, к чему прикоснулись руки Джебрана - его проза, стихи, живопись. Он много писал о Ливане, предчувствовал все те беды, которые рухнут на головы следующих поколений, он во многом открыл миру Ливан. С первого курса любой арабист из МГИМО знает эту фразу: "ар-рабиъ джамиль фи кулль макян, уа лякиннаху аксар мин джамиль фи сурийя" - "весна прекрасна везде, но она более чем прекрасна в Сирии" (Сирия и Ливан тогда не были разделены). Я добавлю: "... весна - это дух неведомого бога, который стремительно облетает всю землю,  но, достигнув Сирии,  замедляет свою поступь, оглядываясь назад и прислушиваясь к духам царей и пророков, напевая под плеск ручьёв Иудеи вековечные гимны Соломона и возвращаясь вместе с шелестом кедров Ливана к памяти о славных минувших днях".

Я всё больше и больше проникаюсь чувством к этой стране, где я никогда не был.
Пусть закончит этот рассказ Далиада и эта красивая песня.




Мир вашему дому.